Глава 16

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мы уже писали об одиночестве Кафки на его родной земле. О том, что он – пражский немецкоязычный еврей – жил словно под карантином, в окружающем его славянском мире. О том, как трагически переживал он свое отличие, свою чуждость одинаково и немцам, на языке которых он говорил, и чехам, которые считали его немцем, иностранцем. О страданиях еврея с душой, наполненной чувством непостижимой вины, которого не признавали, но терпели, словно вынужденного вечно ждать декрета о признании.

Эта путаница усугубляется колдовской натурой Праги, покровом одиночества, страха и потерянности. И в этом свете положение пражского еврея все более сближается с положением Homo bohemicus, кровом которого в поворотный для Европы момент часто становятся гетто или тюрьма. Два главных романа Кафки – зеркала пражского измерения, и мало что меняется, даже если их действие развивается в противоположных направлениях – Землемера выгоняют из Замка, а Йозефа К., напротив, вызывают на суд.

Эти отсылки Кафки в каждом пражском персонаже вновь возвращают нас к проблеме неблагополучия маргинального человека – чужака на своей родной земле и предмета злоупотреблений со стороны недоступных властей, усердной и неуловимой инквизиции, которая выслеживает человека, шпионит за ним и манипулирует им. Попавший в ловушку бесчеловечных инстанций путник не в состоянии распоряжаться своей судьбой, за него принимает решение таинственная канцелярия, а ему, называйся он хоть Йозеф Швейк, хоть Йозеф К., ничего не остается, как находить отговорки или изобретать хитрые маневры, чтобы прорваться сквозь удушающий ритуал правил и распоряжений.

Небольшой шаг отделает путника от невинно осужденного. У осужденного нет выбора: он должен примириться с резолюциями и произволом таинственных судей и чиновников, против которых ничего не стоят традиционные критерии, рациональные аргументы. И даже более того, будучи жертвой произвола, как бы ни была абсурдна логика их кляуз, в конце концов он сам начинает верить, что его душа замарана неизвестными провинностями. И происходит так, что он смиряется со своей виновностью и, приговоренный к смерти, становится сообщником своих палачей.

Вы помните, что говорит Землемеру хозяйка гостиницы? “Вы не из Замка, вы не из Деревни. Вы ничто. Но, к несчастью, вы все же кто-то, вы чужой, вы всюду лишний, всем мешаете…”[379]. Насколько принадлежит к сути Праги неуловимый Кламм, столь похожий на другого пражского угнетателя, властителя города Перле – Патеры, из романа Кубина “Другая сторона”. Напрасно путник Кафки старается установить с ним отношения: Кламм (чеш. “klam” – “заблуждение, ошибка”, а Заблуждение (чеш. “M?men?”) – персонаж Коменского) “никогда не будет разговаривать с тем, с кем не желает, сколько бы тот ни старался и сколь бы настойчиво тот ни лез”[380]. Впрочем, даже Варнава, посыльный, что проводит целые дни в Замке, не уверен в том, кто такой Кламм и что тот Кламм, которого он видел, и есть настоящий. И сами письма “непрестанно меняют свое значение, они дают повод для бесконечных размышлений… все зависит от случайностей”[381].

Почти стремясь обрести покой и дремоту в объятиях забальзамированной бюрократии, Землемер страстно желает достичь цели своего пути, Замка, ничтожного суррогата “сердечного рая”. Он ходит по кругу и теряется в этих пошлых инстанциях, в балаганах (нем. “Tingeltangel”) изворотливой власти, в “лабиринте” гостиницы “Господский двор” и трактира “У моста” – местах метафизической тривиальности. Возможно даже, Замок для него недоступен. Но все же между “раем” и “лабиринтом” нет противоречия, потому что Замок продолжается в деревне с ее ложной сакральностью, ее навязчивым мертвым ритуалом, густой сетью агентов и секретарей, которые отправляются туда, чтобы обделывать свои неправедные чиновничьи делишки и продолжать дремать на ходу или путаться со служанками. Действительно, только в гостинице, подглядев в замочную скважину, Землемеру удается разглядеть Кламма – толстого, неуклюжего, с большими усами, в пенсне.

Итак, чтобы достичь разрушенного “рая”, называемого Замком, “множества тесно прижавшихся друг к другу низких зданий”[382], K. должен будет укорениться (в отличие от Путника Коменского) во зле, в услужливости, в ужасах “лабиринта света”, даже если обитатели Замка, уже поврежденные умом, примут его настороженно и подозрительно. Потому что “рай” практически совпадает с “адом”, и вместо ангелов выставляется напоказ клоповник чернокнижников – чиновников и помощников. И если он не сумеет ориентироваться в этой абсурдной неразберихе и достучаться до властей – вина останется за ним – лишь мышью в кошачьей игре.

Скитания путника, выслеживаемого тайными сыщиками невидимого суда, метания среди недоразумений и кляуз Праги частных поверенных – таково путешествие банковского прокуриста Йозефа К., арестованного утром в день своего тридцатилетия. Никому не известно, в чем его вина. И даже в конце книги, перед казнью в Страговских каменоломнях, автор задает себе вопрос: “Где судья, которого он ни разу не видал? Где высший суд, на который он так и не попал?”[383]. Как заметила Марта Робер[384], в “Процессе”, в отличие от полицейских романов, ищут не преступника, а преступление[385]. Любая защита бесполезна, если следствие ведется втайне, недоступными следователями, если даже адвокат – больной, вечно на постельном режиме, даже не ознакомившись с делом, удовлетворяется составлением иллюзорного ходатайства. Поэтому Лени уговаривает Йозефа К.: “Не будьте таким упрямым, все равно сопротивляться этому суду бесполезно, надо сознаться во всем. При первой же возможности сознайтесь. Только тогда есть надежда ускользнуть, только тогда”[386].

Но даже изобрести вину не поможет. “Процесс” распространяется подобно эпидемии, разжигаемый племенем хитрых и злобных обманщиков и великими мастерами притворства, гигантской организацией, которая “имеет в своем распоряжении не только продажных стражей, бестолковых инспекторов и следователей, проявляющих в лучшем случае похвальную скромность, но в нее входят также и судьи высокого и наивысшего ранга с бесчисленным, неизбежным в таких случаях штатом служителей, писцов, жандармов и других помощников, а может быть, даже и палачей”[387].

Монодический и лишенный прикрас язык этого романа, с его неумолимой строгостью, почти остекленевшим rigor mortis (лат. “трупное окоченение”), эта метафизическая адвокатура, столь отличная от пылкого и лихорадочного стиля других еврейских писателей Праги, придает “Процессу” аллегорическое звучание. И именно отсутствие анамнеза придает конкретности ее основным персонажам, которые представляют собой почти персонифицированные абстракции. В остальном судьба героя-путника раскрывается также тем фактом, что на своем пути к казни он проходит, как и путник Коменского, несколько демонстративных “остановок” (незамысловатых, почти прозрачных примеров искривленности мира), наталкиваясь на различные многозначительные явления, несвязанные между собой, но появляющиеся поочередно в его поле зрения, потому что, как утверждает Марта Робер, квартал Йозефа К. состоит из “petits cercles ferm?s entre lesquels il est la seule communication possible”[388].

Все это только усиливает одиночество путника-обвиняемого. Несмотря на абстрактность, весь этот паноптикум образов обладает типично пражскими чертами. Титорелли, художник-всезнайка, пишущий льстивые портреты судей в манере Арчимбольдо, возможно, варганя их, подобно связкам макулатуры и сводам законов; больной адвокат, если можно так выразиться – “адвокат-постель”, адвокат-крючкотвор, превратившийся в мебель, похабная прачка многоквартирного дома, в котором располагается суд; склизкий коммерсант Блок, что вечно ждет указаний адвоката; ведьмоподобная Лени, отдающаяся всем подследственным клиентам своего хозяина, и сама хозяйка квартиры; грубые стражники и нерешительные делопроизводители – во всех есть что-то кровожадное, как и в жирном воздухе Праги.

Больше книг — больше знаний!

Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ