Глава 111
Авангардистов 20-х годов очень манил экзотизм[1558]. Но ни одна из группировок не грешила экзотизмом так, как чехи. Из Праги, от “зеленых прудов Чехии / что поют лягушачьим хоралом”[1559], поэтисты любили уезжать в чудесные края, в те, что обычно рисовали на открытках. Страх перед морем и открытым пространством, который всегда отличал чешскую культуру предыдущих веков и был в самом характере Homo Bohemicus, для последователей “Деветсила” превращается в тревогу перед всем неизведанным, перед такими приключениями, которые описаны в романах Карла Мая и Фенимора Купера, в романах с приключениями Буффало Билла и Ника Картера, в описаниях Явы и Абиссинии у Рембо. Караваны, джунгли, покачивающиеся пальмы, индейцы, туземцы, негры, прерии – все эти живописные образы фильмов об экваториальном поясе и вестернов оживали на их страницах: иногда можно обнаружить даже вкус и антураж французской колониальной литературы.
Поэтисты разделяли страсть к путешествиям и считали туризм ветвью поэзии. В сборнике “На волнах TSF”, который в 1938 г. сменил свое название на “Свадебное путешествие”, Сейферт восхваляет очарование “двуспальных вагонов” и “дорожных расписаний книжку” называет “поэмой”[1560], а в качестве сравнения приводит уныние морских путешествий: “Плакали девушки, и я плакал вместе с ними – я тоже хотел помахать платочком – они махали окровавленными платочками – красного цвета их румян”[1561]. А Незвал называет сборник мелодичной пражской поэзии “Прощай и платочек” (1934).
Бегство к отдаленным берегам – это лейтмотив их поэзии. Незвал утверждает: “И если в Чехии нам места нету / мы можем в Океанию удрать”[1562] или “Я уеду, уеду в Африку / На моей деревянной лошадке”[1563]. А вот Библ: “На корабле, что возит чай и кофе, однажды я отправлюсь на далекую Яву”[1564]. Иногда случается, что экзотические растения и предметы перемещаются в Чехию и Моравию: Незвал в “Алфавите” предлагает пальмам сделать экватор над Влтавой, а в “Паноптикуме” представляет, как комедианты из Техаса приезжают в его Требич[1565]. Или сама Чехия становится незнакомым пейзажем с открытки, цветное изображение со стереоскопа. Во время своего путешествия на Яву, мечтая о родных землях, Библ отмечает: “С другой стороны света – Богемия – красивая и экзотичная земля, с ее глубокими и тайными реками”[1566]. Изобретательность фокусников “Деветсила” ни за что не отказалась бы от изображения прогулки на лодке по Влтаве среди чаек и уточек.
Можно было бы привести еще множество мест, которыми переполнена их поэзия, в качестве иллюстрации их тяги к экзотизму, но лучше ограничиться следующими. В стихотворении-балете “Букварь” буква “Г” напоминает Незвалу “ловкость лассо Фербанкса”, “И” – песню “Индианола”, “V” – “отражение пирамиды в палящем песке”. “С” – “луна на воде” – вдохновляет его на следующие строки: “Романсы гондольеров умерли навсегда – и поэтому вперед, капитан, в Америку”. “D” – “арка, которая протянулась с запада”, напоминает ему индейца, сбившегося с пути. “R” – “комедианты из “Деветсила” расставили палатки на берегах божественного Нила”. “S” – “на равнинах Черной Индии – жил укротитель змей по имени Джон”. Для Сейферта в “счетах любви” грудь возлюбленной – это “два яблока из Австралии”[1567]. Подъемные краны в порту – “гротескные жирафы”, “пальмы с неизвестного континента”[1568]. Библ наполняет свои стихи восточными звуками (magistan, gamelang, rambutan)[1569], и даже Галас вначале не скупится на кокосовые орехи, гондолы, коралловые острова, пальмы, бурнус, наргиле и различные экзотические безделушки, воображая себе даже “карнавал в синей Сахаре”[1570].
Вся эта вереница художественных образов, безусловно, уходит корнями в яркую метафору “Пьяного корабля” Рембо. Хотя эта игра в экзотизм часто становится глупой и голословной. Если Библ говорит: “Сегодня поэт отдает свое сердце хоть за банан, пусть за желтый банан, пусть с изъяном”[1571] или “Китай – это бедная и грустная страна, в которой живут канарейки”[1572]; если Сейферт говорит: “Под кажущейся пальмой улыбается негр – с маской из розовых теней на лице”[1573] или “Китаец распрямляет глаза – в складках его халата дракон жует шоколад”[1574]; если Незвал говорит: “Негритос играет в биллиард / кокосовыми орехами в Сахаре”[1575] или “Благовонная Азия волновалась, как желтое знамя, где выткан тончайший орнамент лотосовых садов”[1576], – то это все легкомысленное шутовство, граничащее с банальностью оперетты. Многие из этих образов похожи на грубый задник нарисованных полотен. Почти весь этот экзотический бред – слащавый сироп из псевдовосточных песенок и с календарей парикмахеров. В остальном поэзия поэтистов хочет быть, как мы уже знаем, “косметической фабрикой”, а поэт “коммивояжер с духами, поэтической пудрой, магическими настойками”[1577].
Экзотизм из папье-маше хотел бы стать противоядием от нездорового духа Праги. Но зачастую противоядие бывает хуже яда. Очень странно представлять, как на Малу Страну с ее геральдическими замками накладывается образ “черного пальмового рая” с “попугаями, хранителями Сахары”[1578]. Несчастных больных животных из метафизики города на Влтаве Незвал, доставая из своих тайников экзотических образов, меняет на попугаев. Этот оживший разговорчивый изумруд с клювом становится эмблемой искрящихся стихов поэтистов, чья поэзия сама по себе “сказочная птица, попугай на мотоцикле”, “совокупность впечатлений, этих попугайчиков с волшебными именами”[1579]. Кудахчет и бурлит стихотворение-фор-марсель в руках поэтиста-фокусника Челионати, которого характеризует “элегантность шарлатанов”[1580]. Попугай Незвала идет от петуха Кокто. Петух – парижанин, а попугай поэтистов, невзирая на его экзотическое оперение, становится одним из персонажей Праги, этого города импровизаций, тяготеющего к маньеризму, этой лаборатории бесчисленных арчимбольдо.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ