Глава 21

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В годы нацистской оккупации другой пешеход гуляет по Праге, “vratk? kr??ivec”, “шатающийся пешеход” из небольшой поэмы “Первый завет” (“Prvn? testament”, 1940) Владимира Голана. Такой тощий, что “смог бы заснуть в шляпе”, “kr??ivec”, или “сама будничность” (“v?ednost sama”), с первыми рассветными лучами выходит погулять по безлюдной столице, чтобы поделиться с птицами сладкими крошками. У “kr??ivec” зловещий, сомнамбулический вид, точно он – юноша, разбуженный доктором Калигари[444], только с шарфом на шее, дыхание у него “тяжелое и хриплое”. При его приближении “казавшиеся мертвыми”, спавшие летаргическим сном, просыпаются и выходят на улицу[445]. В толчее пешеходу слышны обрывки разговоров, бессмысленные реплики, приветствия, крики уличных разносчиков и газетчиков – “Abf?lle der Umgangssprache” (нем. “отбросы разговорной речи”), словесный мусор, который, скапливаясь, слагается в некое подобие “мерц-поэзии”[446]. После утренней прогулки печальный “kr??ivec” возвращается в свою “могилу”. Этот мрачный персонаж, вышедший из похоронных танцев богемского барокко, хорошо вписывается в жуткий паноптикум, описанный Голаном в дни войны, в его пронзительный калейдоскоп призраков и усопших душ, в его “инферналиану”, словно спроецированную криво чадящими фитилями масляных фонарей.

Существует тесная связь между “kr??ivec” Голана и “no?n? chodec”, “ночным пешеходом” – лейтмотивом поэтов и художников, создавших в годы оккупации “Группу 42”. “Ночной пешеход” мельком упоминается уже в 1926 г. в небольшой поэме Незвала “Дьявол”. Теперь он становится главной темой целого направления в чешском искусстве и литературе. Поэты и художники “Группы 42” предпочитали описывать с сюрреалистической одержимой тщательностью самые обшарпанные уголки большого города, подчеркивая монотонность тусклой жизни в индустриальных кварталах и на окраине, где дома затеряны среди болот и бурьяна[447]. Это уже не “чудеса”, вновь открытые Незвалом на заре Великой Тьмы, а жирный, больной воздух окраинных районов: Голешовице, Дейвице, Коширже, Нусле, Подбаба, напоенных отчаянием, отвращением и печалью Праги в скудные времена Протектората. Прага, над которой им чудится жуткий газометр из Либени[448], возникающий на картинах Франтишека Гросса как огромный металлический шар, – монстрообразный круглый гриб[449], встроенный среди домов-казарм.

Деревянные изгороди, трущобы, ржавые садовые решетки, потемневшие, пыльные стены, пустынные депо, мосты, скотобойни, фонари на длиннющих столбах, огромные свалки отходов и лома, словно с барахолки (нем. “Tandlmark”), гостиницы на час, таверны, похожие на мышиные норы, писсуары из рубероида, рекламные объявления на безглазых развалинах заброшенных домов – таков печальный пейзаж, превалирующий в картинах и стихах участников Группы. Только один из художников – Камиль Лотак (1912–1990) удаляется фантазией к началу века, возрождая на своих полотнах со страстью, достойной коллекционера, старые автомобили со свалки, мотоциклы с колясками, аэростаты, бипланы, рекламу дизельного топлива, старые гоночные машины. Учитывая одержимость, с которой он изображает аэростаты, я причислил бы его к тем “ballonistes” (фр. “приверженцы воздушных шаров”), которые в “Робуре-Завоевателе” Жюля Верна яростно защищают свои “ballons dirigeables” (фр.

“управляемые воздушные шары”) в споре с теми, кто превозносит летательные аппараты.

Ночной пешеход часто изображается на картинах Франтишека Гудечека (Franti?ek Hude?ek, 1909–1990)[450]. В усыпанную звездами морозную зимнюю ночь он – таинственный посланник – проникает в казарменное единообразие домов. Над ним смыкаются тусклые (синеватые для светомаскировки) круги света высоких фонарей, вспышки переносных фонариков и свет звезд, распространяющий искрящийся ореол, словно свечки рождественской елки. Кажется, он пойман в ловушку, спрятан, как в головоломке, в геометрической феерии, в этом заговоре лучей, порой чертящих вокруг него широкие круги, словно он – мишень, по которой стреляют пересекающиеся ночные лучи. Периферия картины становится сценой для траурной иллюминации, космической мистерии, а путник-пешеход, сообщник магии ночи, словно сошедший с горы Снежки в “Пути Крконошском”, сам кажется скоплением падающих звезд и светящихся следов. Длинные аллеи фонарей, шарообразных, с рассеянным светом, накрытых колпаками, возвышаются над ним, словно канделябры в руках лакеев в ливреях над головой Карло Россмана в коридорах-лабиринтах виллы Поллундера в “Америке”[451]. В этом пешеходе ощущается древняя пражская вера в звезды и в их влияние на судьбу человека.

На звездного пешехода Гудечека похож и пешеход поэта Иржи Коларжа, называемый “rann? chodec” (“ранний пешеход”), “kolemjdouc?” (“прохожий”), “sv?dek” (“свидетель”)[452]. Хотя он и движется сквозь нищету и разорение, среди домов-казарм, там, где “длинные скатерти плесени” “свисают лохмотьями с неба”[453], он предстает перед нами на равных с пешеходом Голана, совсем крошечным, словно ведьмы высосали из него все соки. Многие из пространных многоголосных од Коларжа рождаются из прогулок, в ночи или на рассвете, по голодным, невзрачным, полным блох пражским окраинам, которые он – “изголодавшийся грустный пес, сорвавшийся с цепи и воющий на небо”[454], – воспевает.

“Остановки” на крестном пути этого пешехода, крохотного, отверженного человечка – пивные, танцзалы, залы ожидания, грузовые причалы, “потрескавшиеся занавесы рекламных панелей”[455], мосты, “пустые струны лир многоквартирных домов”[456],

Нефы храмов с бесконечным хоралом посуды

В кадиле из помоев

С преображением спичек в номера

Исповедален[457].

С улицы он вторгается в самую сердцевину этих жалких жилищ: у Коларжа плохонькие дома вдруг становятся прозрачными, обнажая свои печальные интерьеры, с уродливым скарбом и мебелью с облезшей обивкой.

Резкий, грубый слог, сплошь из обрывков разговоров, кавычек, выкриков, тяготеющий к варварским метафорам и прозе, к просторечью, удивительным образом выражает пошлую и болезненную суть городских окраин, кишение бесформенных масс, которые у Коларжа так же, как у Голана, вызывают пищевые ассоциации: “невидимые руки месят на разделочных досках тротуаров тесто пешеходов”[458]. Но в тривиальности, в вульгарной основе угадываются метафизические проблески, музыкальные аналогии, шеренги ангелов, словно сошедших с вывесок бакалейных лавок, а может быть – собратьев ангелов смерти Голана. От “Банальной поэзии” (“Poesie der Banalit?t”) Коларжа веет импровизированными трансцендентными нотками. Его плебейские сюжеты распавшихся браков, супружеской неверности, его прогулки по жалким и скудным миркам всегда сопровождаются чем-то вроде ангельского концерта – но ангелы его не более чем ветхие реликвии городских окраин. Тусклый фон не мешает поэту, словно по волшебству, удваивать тайну, пространство ночи.

В годы оккупации пражские путники безумно жестикулируют и кружатся. На картинах Франтишека Гросса пешеход превращается в “человеко-машину” (чеш. “?lov?k-stroj”), арчимбольдовский конструктор, лихорадочное нагромождение рычагов, дисков, поршней, болтов – свинцовая фигура, без левитации пешехода Гудечека, зубчатое колесо звездных лучей, в котором словно оживает тайна секстантов рудольфинской астрологии. В некоторых стихотворениях Ивана Блатнего пешеход становится “kolemjdouc?” – прохожим. Он неуклюже бродит по городу, словно нищий из комического фильма (нем. “slapstick”), бессмысленно мечется, с бессмысленными зигзагами, толкотней в магазинах – бесцветное создание, которому, впрочем, не чужды мечты, порой экстравагантные и безумные[459].

Но, возвращаясь к образам Гудечека и Коларжа, возникает сомнение, что и здесь все это движение, этот зигзаг маршрутов только иллюзия. И что пешеход, обволакиваемый влажными и жирными парами окраин, подвешенный на сплетение звездных лучей, вдруг остановился и застыл в наполняющей улицу мертвой тишине – словно “неподвижный пешеход” (чеш. “nehybn? poutn?k”), изображенный Франтишеком Гудечеком, одним из самых авторитетных художников “Группы 42”. Пешеход Незвала еще застал сверкающую, искрящуюся пену вечной красоты этого города, над которым уже нависла угроза. А ночной пешеход пересекает бледный “лабиринт” окраин, не питая иллюзий и не восхищаясь, словно падший ангел, без малейшей надежды на “рай”. Странничество становится синонимом нищеты. Исхода нет. Не существует таких очков, что превращали бы свалку в волшебную гору, а дома-казармы – в бельведер.

Больше книг — больше знаний!

Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ