Глава 72

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

(Написано в Брюгге)

Порча Белой горы остановила течение жизни в этом городе на Влтаве и превратила его в саркофаг, в кладовую былого величия, реликвий, фигур, памятников, но также и во вместилище ненужных обломков, вотивных реликвий, инкрустированных канделябров, пружин проржавевших часов, в общем, в город-реликварий.

Прага, словно норовистое животное, спит, свернувшись калачиком, в своем великолепном прошлом: пивовары стремятся в глубь веков к одному и тому же месту: к Белой горе. И, увы, великолепие заводов не уменьшает ощущение упадка: красивая повязка это еще не бальзам на рану.

Главный герой романа “Готическая душа” (1900) Карасека чувствует себя измученным и беззащитным, как и вся чешская культура, уподобляя свое бесноватое существование кладбищенскому духу города на Влтаве, гнезду горькой славы, пристанищу обленившихся обездоленных существ. Слушая на рассвете перезвон колоколов церквей прошлых столетий на Петршинском холме, он представляет, будто весь этот звон воскрешает ужасы пражского прошлого. Эти мрачные и металлические удары заставляют звучать “плоскую черепицу крыш, наклонные дымоходы, сгнившие оконные рамы, замурованные окна, почерневшие коньки крыш”, и в вечернем стоячем воздухе пробуждаются звуки жестокого прошлого[983].

В Праге все – утверждает Карасек в “Романе Манфреда Макмиллена” (1907) – “пропитано прошлым. Оно окружает вас повсюду. Оно дует на вас из зеленоватой тени густолиственных садов. Он поджидает вас в темноте портиков, в глубине парадных. Вы находитесь в древнем городе, сохранившем душу своих прежних обитателей, удушающую могильную близость тех, кто жил здесь в прошлые века”[984]. “Я ничего не знаю, – говорит Франсис Манфреду в упомянутом романе, – о настоящем этого города. Я ничего не ищу здесь кроме прошлого. Если я хочу при жизни испытать то, что чувствуют лежащие в хрустальных гробах мертвецы, если я хочу посмотреть на жизнь, словно из стеклянного гроба, я еду в Прагу, в ее гнетущую, давящую атмосферу, несущую отпечаток всей трагичности ее прошлого. Я смотрю на Градчаны, на Малу Страну, на Староместскую площадь, и Прага представляется мне царством минувшего”. “В Праге все имеет завершенный, окончательный вид: совершенно не важно, кто в ней живет сейчас, как не важно, кто живет в развалинах старого здания, чьи хозяева уже ушли в мир иной. Мне нравится гулять по ночной Праге и словно ловить каждый вздох ее души. В редкие моменты неожиданной ясности у меня создается ощущение, будто славный мертвый город пробуждается от своего вечного сна, чтобы снова окунуться в эту печальную, сумеречную зеркальную гладь собственного пагубного тщеславия”[985]. В романе “Ганимед” (1925), в том месте повествования, где Йорн Моллер направляется к дому Морриса в Малу Страну, Карасек замечает: “Здесь ему казалось, что они были единственными живыми существами в закоулках этого старого города, их окружали пустынные улицы. Здесь исчезали любые воспоминания об остальном мире, о настоящем. Здесь царило только ощущение Прошлого и его всплывающих загадок”[986].

Прогулки персонажей этих романов по Праге становятся удобным поводом для описания гнетущего облика истощенного города, чьи величественные дворцы возвышаются под мрачной сенью веков[987], этого мистического города, ловушки для тайных встреч, зловещей сцены для драматических действий, где еще выбивают свою дробь барабаны, обитые черным, как и прежде двадцать семь музыкантов оглушают всех своим исполнением. Манфред рассказывает: “…Мы блуждали по улицам в сумерках и ночью, когда при обманчивом свете луны очертания всех предметов вырастают до невообразимых размеров. С берега мы смотрели на Влтаву, как она со скорбным траурным величием, степенно течет вдоль города, и на мрачный силуэт Пражского Града, от которого веяло печалью, как от руин. Это пустынное длинное здание, мрачное, словно тюрьма, произвело на нас удручающее впечатление: оно было символом всего тщеславия этого места, пережившего собственную славу”[988]. В драме “Король Рудольф” (1916) того же автора монарх, выглядывая при лунном свете из окна Пражского Града, взывает к Праге: “саркофаг… потонувший в полутьме… окутанный тайной…”[989]. В произведениях этого автора легенда о Белой горе смешивается с типичной тягой декадентов и денди к мертвым городам, полным загадок.

Но Кроуфорд в “Пражской ведьме” (1891) еще до Карасека отмечал похоронную мрачность Праги, укутанной вязким туманом и черной, словно угольной, мглой, где правит вечный тускло-серый сумрак с редкими вспышками слепящего солнца, которому с трудом удается пробиться сквозь густой, маслянистый туман. Этот ослепший город, сморщенный в ожесточенном онемении от нескончаемой зимы, эта каталектика могилы, превращающей его в “Остров мертвых” А. Беклина, приобретает в романе кладбищенский облик. “Этот город, – бормочет Кийорк Араб, – отдан старикам. Он в трауре. Его дома зиждятся на шатком фундаменте”[990]. На кривых узких улочках и Кроуфорд, и Карасек наталкиваются на толпы запыхавшхся прохожих, с болезненным видом, механической походкой, разговаривающих смиренным шепотом посреди этого лихорадочного движения туда-сюда вытянутых фигур в длинных до пят солдатских шинелях с окоченевшими масками мертвецов, скорее призраков, чем реальных людей. К этим прохожим можно добавить и тех призраков, что продолжают жить после смерти, тех привидений, которые являются поэту В. Голану в стихах: “И словно вымер весь город / пустому гробу подобна Прага”, – пел Карел Гинек Маха в эпоху романтизма. У Махи даже луна мрачнеет от траурного вида Белой горы, и этот источник нескончаемого одиночества и отчаяния рождает в его поэзии множество различных мотивов, среди прочих и частый лейтмотив “арфы безструнной, что висит во мгле забытой кельи, арфы из античных времен, – колыбели сладких звуков, арфы опустелой”[991].

Над прошлым господствует Мала Страна. В новелле Рильке “Король Богуш” читаем: “Богуш продолжил: – Я знаю мою мамочку Прагу до глубины души, до глубины души, – повторил он, словно кто-то подверг сомнению его слова, – потому что именно это и есть ее душа, Мала Страна с Градчанами. В самое сердце западает все наиболее загадочное, а в этих старинных домах, знаете ли, хранится очень много тайн”[992]. Чудаковатый Адриан Моррис у Карасека, прогуливаясь по Малой Стране, подозревает, что “внутри этих старинных домов” могли бы происходить весьма “странные вещи” и могло бы выясниться что-нибудь этакое, доселе не известное[993]. В рассказах Неруды, действие которых разворачивается в середине прошлого столетия, Мала Страна с ее дворянскими замками и цветущими садами, величественными церквями, узкими улочками, ведущими наверх, к Пражскому Граду, с ее желтыми фонарями, отражающимися в лужах, выглядит тихим сонным захолустьем. И сейчас можно разглядеть сквозь зелень Петршина и с высоты Замка, как завораживающе нагромождены друг на друга крыши из плоской черепицы, открытые террасы, чердаки, дымоходы, башенки и коньки крыш; кажется, будто квартал погрузился в глубокий сон, сбросив с себя все копошение жизни. И по сей день те дома, говоря словами Арношта Прохазки, “это приюты для одиноких душ, ларцы для покинутых сердец”[994].

Во времена, описанные Нерудой, громадные коты мяукают во весь голос, просовываясь сквозь пеларгонии, растущие на подоконниках, отдельные веточки торчат на улицу, с окон свешивается чье-то белье, полосатые и цветастые наволочки развеваются на ветру, а коренастые мужички, в основном уже почтенного возраста, обманывают ход времени и курят трубки, травят байки в тавернах или у подъездов. Чудаковатые старички, одетые по старинке, застывшие в своей задумчивости и хандре потухшего квартала. “Создается ощущение, – пишет Оскар Винер, – что ты нигде не найдешь так много стариков, как на Малой Стране, а поскольку эти пожилые люди, которым некуда спешить, любят просиживать часами, сложа руки на коленях, то эта сладостная безмятежность разливается по всему кварталу и его невероятно спокойным улицам”[995].

Здесь и мелодичный шелест листвы, и камни, и гербы на фасадах домов – все напоминает об ушедших былых временах. Изысканный герб “Три скрипки” на Нерудовой улице[996] как раз символизирует собой меланхоличную музыкальность Малой Страны. Музыка тишины и умиротворенность этого квартала навевают и углубляют грусть и апатию на весь город на Влтаве.

Перле, столица Царства грез в “Другой стороне” (1909) Кубина – сырой, промозглый город, выкрашенный в серый цвет, будто бы обернутый в погребальный саван, древнее Сибилл, это город-двойник Малой Страны. “Здесь никогда не сияло солнце, никогда на ночном небе не появлялись луна или звезды”[997]. Дрожащие в тумане, еле различимые желтые огоньки, мрачный выцветший воздух, чернильно-черная река, над которой возвышается город, покосившиеся лачуги, повальная сонливость, безжалостно охватившая всех жителей, сближают эту тусклую столицу, которая словно погрузилась в летаргический сон со слабыми отблесками, без какого-либо источника света, с несчастной Прагой после Белой горы.

“…Все, что во мне осталось от Праги, – пишет Альбер Камю, – это запах маринованных огурцов, которые продаются на каждом углу, огурцов, рассчитанных на то, чтобы их съели на ходу; их терпкий пикантный аромат пробуждал во мне тревогу…”[998]. Здесь, в Брюгге, я думал о тебе, Прага. Прогуливаясь вдоль ленивых, пахнущих гнилью каналов, по лугам, на которых громоздятся стаи белых лебедей с буквой “В” на клювах, перед картинами Мемлинга, в тишине Бегинажа, на Рыночной площади, которая напоминает о легкомысленном тщеславии Фландрии, перед богадельнями, на улице Слепого Осла, на Пирсе дю Мироар, в лавках, забитых канделябрами, кружевами и всякими медными безделушками, Прага, я думал о тебе, о твоем каменном великолепии, твоих ларях, переполненных ржавым скарбом, о твоих маринованных огурчиках, чей острый запах рождает тревогу. Гниль зловонных вод Брюгге схожа с плесенью некоторых твоих улочек на острове Кампа, где живет великий певец теней и призраков – Владимир Голан.

Смущенный и колючий, словно лиловый репейник Франтишека Тихого, я перебросил веревку канатаходца от испанской Фландрии к испанской Чехии[999]. В эти дни, пропитанные липкой грязью, когда от зеленоватой сырости польдеров веет тоской, а готические дома Брюгге (которые перенес на свои холсты Гануш Швайгер[1000]) навевают тягостные чувства, словно портрет Сибиллы Самберт кисти Мемлинга, мне вспоминаются твои парки, о Прага, твои чарующие замки, твои кабаки, где пиво льется рекой. Я вспоминал, как вечерами со стен Кампы я наблюдал за Влтавой, волны которой бешено бились о берег, распугивая огромных водяных крыс – точных копий крыс из сточных канав, что обгладывали и рвали на куски Офелию в стихотворении Голана. Я представлял те промозглые вечера, когда луна, как глупая тряпичная кукла, играла в прятки с каштанами, а облака, словно кони с могучими гривами – с медными куполами Святого Микулаша и с башнями Карлова моста. Здесь, в Брюгге, как и на твоих кривых улочках, я, господин Роденбах[1001] – Карасек, вновь ощутил невероятную тоску по скрытой гордости, величественному прошлому, померкшему величию. Как вы похожи в своей агонии, в своей мутной сырости, своем великопостном освещении, вы прогнившие, отвратительные города-Офелии. Издалека я услышал твой свист, когда ты, Прага-Жозефина, созываешь свою униженную крысиную свору.

Больше книг — больше знаний!

Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ