Глава 94
В одном из рассказов Богумила Грабала[1260] некий старый болтун, одного поля ягода с карикатурными персонажами Гашека, пережевывает, как резину, один из своих нескончаемых монологов, забавную речь про все на свете: то он вспоминает эпоху монархии, то произносит какие-то слова невпопад, беспорядочные отсылки к евангельским притчам и сонникам, эротическим анекдотам, хвастливым выступлениям и площадным историям, – постепенно переходя от лисьего плутовства до молитвенной несуразицы. Тяжело в этих чудаковатых пражанах провести грань между наивной спесивой глупостью и хитростью высшей марки, хотя можно спокойно заявить, что они угрюмые и двуличные, словно луковицы.
Подобным лицемерием отличался и бродяга еврейского происхождения Вайсенштайн Карл, который был вхож в литературный круг немецких евреев в кафе “Арко”. Гидроцефал с тощим телом, чей вид всегда вызывал насмешки, изъяснялся на смеси чешского, немецкого и иврита. Его называли именно так, фамилия стояла перед именем. Его биографы (Хаас, Верфель, Урцидиль) стилизовали события его жизни, практически создав пародию в духе экспрессионизма: мятеж сына против тирана отца[1261]. Отец Вайсенштайна Карла был владельцем мерзкого погреба с водкой и сливовицей в одной моравской деревушке. Но сын, который с детства глотал книжки о вреде алкоголизма, однажды воскресным вечером, пока таверна кишела пьянчугами, взобрался на стол и стал грозить божественной карой и невыносимыми муками выпивохам и отцу, который выдавал за кюммель (ликер) виноградные выжимки, вымоченные в желтой краске, а за вино – отвратительное темно-красное пойло. Отец в бешенстве вышвырнул сына из дома.
Фальшивым морализаторством в духе Армии спасения, карикатурой на братское сочувствие, которое отстаивал Верфель в своем сборнике “Друг мира”, слащавой заботой, как при тайной болезни, были проникнуты жесты Вайсенштайна Карла, который, после того как его выкинули на улицу, бродил по ярмаркам вместе с торговцем безделушками и работал помощником в мясной лавке. Так как вечно поддатый мясник поколачивал свою жену, он посоветовал ей бежать, но та, хоть и была легкомысленной натурой, стоило только мужу пальцем к ней прикоснуться, тут же выложила ему все в подробностях, и Вайсенштайну Карлу пришлось уносить ноги. Он нашел пристанище в кафе “Арко” и, подружившись с его завсегдатаями – писателями, стал жить при них, словно угодливый бездельник, развлекая их своими полушутливыми проповедями против алкоголизма, адюльтера и распутства. Хотя много раз они пытались избавиться от него, находя ему какую-нибудь работу, он неизменно возвращался, даже если приходилось идти пешком издалека, поскольку душа не позволяла ему расстаться с ними.
Пражские чудаки были обуреваемы страстным желанием сплетничать, болтать, изумлять собеседников своими россказнями. Грабал называет их “хвастомелями” (“p?bitel?”), объединяя в одно слово “пустомеля” и “хвастун”[1262]. В целом речь идет о маленьких людях, которых сильно побила жизнь, о “бесцветных сущностях”, как называл их Неруда[1263], о “бусинках на дне”, как говорил Грабал[1264], находивших утешение в причудах и самом звучании пустых разговоров, в словесном недержании, великолепные примеры которого нам продемонстрировал Швейк. Однажды мне довелось познакомиться с одним из этих невыносимых болтунов, получившим докторскую степень за свое ораторское мастерство, с паном Тополем, бледным белобрысым неудачником, вполне услужливым, который сменил множество видов деятельности – от угольщика до бутафора в театре; он косил под простачка с голубыми глазками и трясся из-за пива так, как черно-желтые иволги, слетающиеся на груши и сливы, и запивал его капустным соком, чтобы отбить запах хмеля. Стоило его позвать, он тут же бежал к тебе с удивленным видом, пританцовывая на носочках и на пятках, словно провинциальный вариант Фреда Астера, при этом на него обрушивался град острот и шуток, по большей части сальных, что он жирный толстозадый комедиант, настоятель храма Святого Фрегонио.
В старой Праге не было большого различия между этими болтливыми чудаками и нахалами, которые крутились вокруг Ярослава Гашека. Колоритный пример – художник и актер Эмиль Артур Питтерманн Лонген, которого Кафка упоминает в своих дневниках, рассказывая о его “мимических шутках” и “красивом прыжке клоуна через кресло в пустоту боковой кулисы”[1265]. Лонген, свободомыслящий цыган, “редкость для рода человеческого”, у которого “смешанные корни – и городского жителя, и индейца”, как он сам о себе говорит в бестолковом романе “Актриса”[1266], – сочинил множество комедий и фарсов для кабаре про австро-венгерскую действительность, героями которых выступают те же личности, что и у Киша и Гашека, да и темы он охватывает те же самые: солдатня, ложь, фекалии[1267]. Я хотел бы обратить внимание именно на его чудаковатость, его словоохотливость, его страстное желание поворчать. Не случайно Кубишта в письме художнику Яну Бенешу в 1910 г., негодуя, писал: “Питтерманн нас прямо-таки терроризирует своей болтливостью и бесконечными перепалками”[1268].
“Не забывайте обо мне, господин Рипеллино”, – обращался ко мне один из самых чудаковатых психов Праги – Ферда Местек де Подскаль, импресарио балагана, уличный торговец, Hanswurst (нем. скоморох), дрессировщик блох. Маленький человечек с длиннющим носом[1269]; этот шарлатан очень хорошо вписывался в балаганную Прагу последних десятилетий существования монархии. Прагу, в которой свои услуги предлагала Донна Ипполита – с двумя бидонами вместо грудей, полусферами, способными выдержать целую балку с двумя мужиками на ней[1270]; моравский гигант Йозеф Дразал, который мог одним кулаком расшибить корову и, словно в комедийном фарсе, поджечь сигару от уличного фонаря[1271]; маркиза ди Помпадур, лилипуточка в халате в стиле рококо со своей грациозной компаньонкой – карлицей[1272].
Ферда Местек добавил к свой фамилии “де Подскаль” (по наименованию района Праги – Подскали, в котором он родился), что стало напоминать благородный титул. Его можно было встретить на всех ярмарках по всей австро-венгерской территории, когда он зазывал зевак в цирки-шапито и деревянные палатки. По мнению Басса, “он брал с собой в гастрольные поездки самого высокого солдата болгарского войска, блошиный цирк, пять карликов, три русских брата-циклопа, безногую даму, двуглавого быка, Илону – даму, которая летала по воздуху, целый воз восковых фигур, даму в татуировках, бородатую даму, женщину-змею, женщину, способную исчезать, принцессу Игарту, женщину-паука”[1273]. Но чаще всего он продавал на ярмарках всякую всячину: “холодный лимонад в бутылках в качестве средства против холеры, баночки с семенами гвоздики в качестве средства от незаконнорожденных детей, мыло – стопроцентное средство от подагры – и драже против выпадения волос”[1274]. Лысина была одной из самых серьезных проблем в эпоху империи Габсбургов, как Швейк сообщает нам в длинном скучном диалоге в поезде, при котором присутствовал генерал-майор фон Шварцбург[1275] на фоне рекламы Анны Чилляг, лысой девушки, которой чудодейственный бальзам ее производства подарил шикарную шевелюру[1276].
В одном из своих рассказов[1277] Ярослав Гашек повествует о деревушке в чешской провинции; рассказ начинается с описания “укротителя змей” Ферды Местека и некоего Швестки, владельца американских горок, каруселей и тира, затем рассказывается об акуле, “грозе северных морей”, которая была приобретена в Праге однажды утром на рыбном рынке, где по дешевке продавали морских рыб. Любопытные быстро подтягивались, “словно с целью прикоснуться к святым реликвиям”. Но это предприятие закончилось весьма печально, и трио попало в кутузку, потому что акула начала разлагаться, и, несмотря на их попытки возродить ее, окропляя всяческими эссенциями, она стала испускать такое невыносимое зловоние, что зрители падали без чувств.
Неудача преследовала Ферду повсюду, и не было ни одного места, где бы он задерживался надолго. “Если бы у тебя было похоронное бюро, – говорила ему жена, – клянусь тебе, больше никто никогда бы не умер. А если все же у тебя заказали бы гроб, на следующий день покойник вернул бы тебе его, заявив, что закрывал глаза лишь в шутку”[1278]. В самые голодные дни Ферда топил свою тоску на дне пустого бокала, в который свешивался его длинный нос, “так напоминающий горький огурец с надкушенным кончиком”. Но стоило в воздухе запахнуть деньгами, нос “взмывал вверх, словно клоун, готовый выполнить пируэт”[1279].
В чешском юмористическом фольклоре имя Местека будет в первую очередь ассоциироваться все же с блошиным театром. Этот жанр был очень популярен в те времена в Центральной Европе[1280], когда проводились блошиные парады, когда одни блохи везли других в колясках. Но спектакли нашего Ферды были более зрелищными, потому что, словно Барнум, он располагал огромной коллекцией этих насекомых, настоящей конюшней: блохи-акробаты, блохи-исполины, запряженные в коляски, в автобусы и в лафеты для малокалиберных пушек, блохи-балерины в бумажных сатинированных юбочках, блохи-дуэлянты с бумажными сабельками, блошиный оркестр[1281]. В своих незатейливых воспоминаниях, слегка подкорректированных Кишем, он гордится тем, что для своего театра всегда покупал только отборных “человеческих блох с хорошей родословной” и никогда не брал тех, что хранились в бутылках из-под алкогольных напитков, потому что терпеть не мог пьяных блох, или в коробках из-под соли Зейдлица, потому что они страдали поносом[1282]. Степень мерзости историй, связанных с личностью “благородного” Ферды Местека де Подскаль, на гербе которого изображались “три оплеухи на синем фоне”[1283], его бахвальство сближают его с Йозефом Швейком, а точнее, с создателем Швейка, его другом и собутыльником.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ