Глава 13

С Путником Коменского мы можем сопоставить героя небольшого философского текста “Хромой путник” (“Kulhav? poutn?k, 1936) Йозефа Чапека, который всегда тяготел к аллегориям – как в прозе, так и в живописи. У хромого путника одна нога повреждена, возможно, в детстве, из-за падения или какой-то иной травмы или врожденного дефекта, поэтому он движется медленно, прихрамывая на одну ногу и часто останавливаясь передохнуть, то в какой-нибудь канаве, потому что “канава – это всегда немного метафора мира и жизни”[341], то в тени большого дерева со сверкающей кроной.

Его странствие – путешествие от рождения до смерти, “из неопределенного места в место еще более неясное”. “На самом деле, – говорит он, – я иду из ниоткуда в никуда, только передвигаюсь через нечто; этот путь ведет не по каким-то конкретным местам, скорее это продолжительность, напряжение времени, только некое состояние”[342]. То есть видимое движение, которое в действительности есть абсолютное стояние на месте. Потому что, – как пишет Вера Лингартова в “Рачьем каноне на бесовскую тему”, – “неизменная скорость эквивалентна неподвижному оцепенению”. Впрочем, мотив путника у нее тоже появляется – там, где она утверждает: “В глубине души я пустынник (чеш. “poustevn?k”), но во мне есть и призвание путника (чеш. “poutn?k”), а именно: убрав три буквы в первом слове, я становлюсь вторым. Пустынником, что вечно в пути”[343].

Но вернемся к Чапеку. Это неспешное передвижение, ковыляние, pedetemptim (лат. “осторожно”), gradatim (лат. “шаг за шагом”), из местечка в местечко, с остановками, позволяет путнику наблюдать в деталях все, что ускользает от прочих глаз, и размышлять, не сбиваясь с пути, о главных человеческих вопросах. Многие элементы роднят книгу Чапека с книгой Коменского: созерцательная пассивность героя, его движение по обочине великого театра жизни, сама суть его путешествия, задуманного не как последовательность событий, но как серия встреч, такие утверждения, как “самые главные приключения – те, что внутри нас”[344], такие детали, как Врата Вечности (Br?na V??nosti), экзальтация души, “гармония между чувствами и мыслью, крылатое примирение страданий и удовольствий, благодарность за существование и, главное – бунт против небытия”.

Однако Чапек полностью отказывается от гротескных и смехотворных метафор, с помощью которых в “Лабиринте” Коменского безумию придаются человеческие черты, и сосредоточивает свое внимание, особенно во второй части своего романа-диптиха, на выходе из “лабиринта” в “рай сердца”, как и Коменский, противопоставляя благоухание добродетели зловонию порока и нередко повторяясь в своем амвонном морализаторстве. Все, что есть отрицательного и зловонного в “городе” Коменского, здесь сконденсировано в Личности (чеш. “Osoba”) – “демоне легкомысленности”, этой хитрой лисе, махровом хитреце, озлобленном и тщеславном альтер эго, стремящемся исключительно к успеху и прочим почестям, почти как советницы и служительницы царицы у Коменского.

О влиянии “рая сердца” на Йозефа Чапека свидетельствует также факт, что его путник проявляет ярко выраженный религиозный настрой. Хотя Тщета (чеш. “Marnost”) и важничает, но, в отличие от романа Коменского, путник Чапека не избегает ее:

“я рядом с ней, – утверждает он, – всеми своими жизненными корнями”[345], “я не хочу умерщвлять свое тело и слишком люблю мир”[346]. Таким образом, внутренние поиски не означают для хромого путника отказа от радости жизни. Его спиритуализм, усиленный постоянными разногласиями меж Личностью и Душой, не есть отвержение удовольствий и мирской красоты.

В отличие от “Лабиринта”, здесь вера не обретается ex abrupto (лат. “внезапно”), молниеносно, словно с помощью чудодейственных глазных капель, просветляющих взгляд, затуманенный видением тысячи заблуждений и безумств, но она с самого начала связана с этой прихрамывающей походкой, с этой неспешностью. Несмотря на то что книга написана на заре нацистских погромов, жертвой которых стал сам Чапек, отсидевший в концлагере, он не заостряет внимания на непристойностях и мерзостях земного “города”, а его путник не вращает глазами, как одержимый, и хотя он уже дошел до края, и хром, и вне игры (как любое пражское создание), он провозглашает, что “безусловно счастлив”[347] и ощущает жизнь не как поражение, но как “великий и нежданный дар” с неведомым содержанием. И поэтому книга эта “начертана на тучах” (чеш. “Ps?no do mrak?”), согласно названию сборника его афоризмов, сочиненных в концлагере, которые, в некотором смысле, продолжают размышления путника[348].