Глава 100

По поводу ворон: в комедии “Последние дни человечества” (1915–1919) есть баллада, в которой вороны хвастаются, что им не страшен голод, благодаря павшим на поле боя[1416]. В каком-то смысле роман Гашека принадлежит габсбургской литературе. Хотя он едкий, злобный, в нем нет ни капли сочувствия, он все же отражает агонию империи, Finis Austriae, закат Какании, то есть, как говорил Музиль, того “исчезнувшего, непонятного государства, которое в столь многих отношениях было, хотя это и не признано, образцовым”[1417].

Но “Швейк” – это полная противоположность “Маршу Радецкого” Йозефа Рота: в отличие от Рота и иных австрийских писателей, Гашек не испытывает ни грамма грусти из-за распада этого мира: более того, со своей едкой сатирой он нападает на Австрию и на монархию, сводя их, подобно “Симплициссимусу”, к мерзкому загаженному нужнику и зловонному бурлению.

Генерал, инспектирующий отхожие места, издал такой приказ: “Um halb neune Alarm, Latrinen scheiben, dann schlafen gehen!” (“В половине девятого тревога, испражняться и спать!” – нем.):

“Генерал уделял отхожим местам столько внимания, будто от них зависела победа Австро-Венгерской монархии”: “Победа Австрии явно вытекала из отхожего места”[1418]. В бараке, где симулянтам делают промывание желудка с помощью мыльной воды и глицерина, Швейк подбадривает санитара, ставившего несчастным клистир: “Даже если бы здесь лежал твой отец или родной брат, поставь ему клистир – и никаких. Помни, на этих клистирах держится Австрия. Мы победим!”[1419].

Кафка в своих “Дневниках” (1911 г.) вспоминает, что Кубин посоветовал ему в качестве слабительного регулин – “растолченную водоросль, которая в кишечнике разбухает, доводит его до вибрации, то есть действует механически и заставляет его работать”[1420]. Персонажам Гашека не нужны слабительные, потому что они все загажены, по своей природе. Эмблемой целой шайки мог бы стать спесивый кадет Биглер, которого, после того, как он переел канноли с кремом, настолько сильно пропоносило, что его оставили в госпитале в Будапеште среди больных холерой, и оборвались его мечты о славе. “Его обделанные брюки исчезли в водовороте мировой войны”[1421].

“Stink awer d’Kerl wie a’Stockfisch” (“А воняет, парень, словно треска” – нем. диал.), – сказал Батцер, который с интересом наблюдал, как спящий кадет Биглер подозрительно вертится, – “mus d’Hosen voll ha’n (“Наложил, должно быть, полные штаны” – нем. диал.): “Stink, wie a’Haizlputza, wie a’bescheisena Haiziputzar” (“Воняет, как золотарь! Как замызганный золотарь!” – нем. диал.)”[1422].

По сути, это описывает как раз то, что Владислав Ванчура называл “болезненной и нечистой смертью в сортире”[1423], то есть дизентерию; роман заканчивается бесконечной гонкой в уборных между изможденным Биглером, носящимся от одной уборной до другой, и Дубом, которого тоже замучила ужасная диарея[1424]. Никаких лавров победы: по мнению Гашека, война – это то же, что наложить в штаны, обделаться, пропоноситься. Он посвятил жутчайшие страницы описанию грязной жижи испражнений, смешанных с кровью, которой перепачканы окопы во время сражений[1425]. Потонувшая в мерзостях войны, империя Габсбургов кажется создателю Швейка Dreckkatafalk (“грязным катафалком”), содержимым выгребной ямы, зловонной кучей клистиров и обгаженных штанов.

Эта апология нечистот проявляется и в образе Франца Иосифа. Жители Вены создавали миф о хорошем самодержце, поборнике былого великолепия, но пражане называли этого уже пожилого монарха господином Прохазка, то есть господином Прогулкиным: “именем, которое, – как утверждал Макс Брод, – отдавало мелкобуржуазным колоритом и мещанством; я сразу представлял себе строгого инвалида или швейцара, который еле-еле передвигается, шажок за шажком”[1426]. Если на страницах двух галицийских евреев, Бруно Шульца и Йозефа Рота, с образом императора связывается печальный образ героя сказки[1427], то пражанин Ярослав Гашек только и делает, что глумится над этим олухом и дурнем. В истории про Швейка нет и следа суровости Франца Иосифа, его строгости, его холодности, его стойкости офицера, помрачневшего от горестей. Только однажды, вначале, в притворном порыве сочувствия, сокрушаясь о несчастьях, постигших императорскую семью, Швейк словно цитирует излюбленный девиз императора: “Mir bleibt doch nichts ersparrt” (нем. “Меня же ничто не минует”)[1428], который звучит в бестолковой “мамонтоподобной” пьесе Крауса, напоминающей представление в кабаре со сценами Апокалипсиса[1429].

Леон Блой награждал Франца Иосифа такими “почетными званиями”, как, например, “старый болван”[1430]: подобным образом и Гашек считает императора “ехидным общепризнанным идиотом”[1431], обделанным придурком. “Государь император небось одурел от всего этого, – заявил Швейк. – Умным-то он вообще никогда не был, но эта война его наверняка доконает”. “Балда он! – веско поддержал солдат из казармы. – Глуп, как полено. Видно, и не знает, что война идет. Ему, наверно, постеснялись бы об этом доложить. А его подпись на манифесте к своим народам – одно жульничество. Напечатали без его ведома – он вообще уже ничего не соображает”. “Он того… – тоном эксперта дополнил Швейк. – Ходит под себя, и кормить его приходится как малого ребенка. Намедни в пивной один господин рассказывал, что у него две кормилицы, и три раза в день государя императора подносят к груди”[1432]. Даже страж закона, жандармский вахмистр Фландерка в подпитии бормочет бабке Пейзлерке: “Зарубите себе на носу: любой император или король заботится только о своем кармане, потому и война идет. То же самое и эта развалина, “старик Прогулкин”, которого нельзя выпустить из сортира без того, чтобы он не загадил весь Шенбрунн”[1433]. В своем романе Гашек настолько открыто демонстрирует презрение и ненависть к Австро-Венгерской монархии, что Швейку на медицинской комиссии достаточно было прокричать: “Господа, да здравствует государь император Франц Иосиф Первый!”, чтобы его тут же признали “официальным идиотом”[1434]. Если Шульц с ностальгической грустью вспоминает убеленные сединами бакенбарды императора, изображавшиеся “на всех марках, на всех монетах и печатях”[1435], то чешский писатель твердит сплошные гнусности, вроде той, что на портрет императора нагадили мухи[1436].

Гашек, выросший на пражском гумусе, не приемлет бурной роскоши Вены, Вены радостных офицеришек и веселых вдов, всю эту вычурную парадность, сладостное раздолье вальсов и оперетты, гедонизм, забвение, благостную беспечность счастливой Австрии. Когда-то в городе на Влтаве стояли гарнизоном самые элегантные солдаты австрийских войск, роскошные драгуны из командования принца Евгения: в белых кителях с алыми воротниками, в длинных шинелях с красной подбивкой, с двумя рядами золотых пуговиц, с черной треуголкой с кокардой, в высоких сапогах со шпорами, с карабинами, охотничьими тесаками и пистолетами[1437]. И сравните их с солдатами в грязных подштанниках и в обвисшей военной форме, с полами гармошкой и длиннющими, как у Швейка, рукавами.

Роман Гашека, пародия на закат выжившей из ума империи, заваленной мумиями, отражает враждебность и неприязнь оккупированной нации, веками вынужденной притворяться. Не случайно военный врач Баутце заявляет: “Das ganze tschechische Volk ist eine Simulantenbande” (“Весь чешский народ – банда симулянтов” – нем.)[1438]. Гашек не упускает возможности показать пальцем на гниль, которой заражена эта чванливая бюрократия, на оборотную сторону этой педантичной пунктуальности и убранства, на несоответствия и разногласия, бушующие в этой многонациональной клоаке, и, как говорит Урзидиль, на эту “межнациональную” мозаику[1439]. Гашек начиняет свой роман разноязычными непристойностями и прибаутками, чтобы лучше продемонстрировать этот бардак, эти вавилонские королевско-императорские компании. Но антиавстрийские настроения не умаляют значения этого романа, написанного в духе Миттельевропы (“Центральной Европы”), и высвечивают закат эпохи Габсбургов. Отсутствие ностальгии по “былым временам”, а также полное отрицание ценностей монархии и чисто чешская безжалостность позволяют Гашеку высветить тот жуткий беспорядок и коррупционность прогнившей системы, ее тщательно подобранный аппарат тайных агентов и полицейских, недееспособность военной машины, кретинизм и жестокость командования, – в общем, он смотрит на Австрию без сожаления, не как на фривольного Traumland der Operette (нем. опереточная страна мечты, по аналогии с Dreamland), а как на жалкое сплетение комиссариатов, тюрем, ковыляющих эшелонов, борделей, казарм, лазаретов, уборных.

Чтобы усилить комический эффект и отвращение, пражский писатель описывает останки Австро-Венгерской империи (в лице офицеров, жандармов, генерал-майоров, комиссаров, полицейских, капелланов, сестер милосердия и святош старых дев) – будто маски идиотов с наводящей страх внешностью, словно из музея восковых фигур. Абсолютно верно Пискатор в своей инсценировке романа Гашека сравнил с марионетками[1440] этих “черно-желтых хищников”[1441]. Это огромная галерея: вспомним лишь некоторых из ее экспонатов, наиболее показательных, начиная с высших чинов.

Вот, к примеру, пожилой плешивый господин, самый страшный генерал-майор фон Шварцбург, который ведет жутчайшую дискуссию со Швейком о лысине в поезде Прага – Ческе-Будеёвице[1442], это все звучит как насмешка над весьма распространенной в габсбургских странах рекламой с изображением Анны Шиллаг с копной волос; слабоумный польский генерал, “призрак из царства четвертого измерения”, навязчивой идеей которого было отправлять солдат по вечерам в отхожие места на станциях, чтобы ночью не гадить на линии[1443]; “впавший в детство” “генерал-дохлятинка”, который инспектирует войска на станции в Будапеште: “Таких генералов в Австрии было великое множество”[1444].

В соответствии с иерархией дальше идет полковник Краус фон Циллергут, “редкостный болван”, он “был так непроходимо глуп, что офицеры, завидев его издали, сворачивали в сторону”, приверженец “фельдфебельского мистицизма” и фанатик воинского приветствия[1445]; затем идет полный дурак подпоручик Дуб – образец тупой лояльности, неистовый борец за дисциплину, зануда, его Гашек линчует с особым энтузиазмом[1446]. Целый рыцарский турнир разворачивается между Швейком и этим жутким занудой, “дураком”, как его называет его же денщик[1447]. Над Дубом, который ему надоел со своими упреками и нагоняями, круглым дураком, Мессером Дольчибене[1448], Швейк издевается особым образом: когда Дуб заставляет Швейка выпить залпом бутылку коньяка, Швейк в отместку дает тому “целый стакан воды, от которой у него во рту остался вкус лошадиной мочи и навозной жижи”[1449]; после того как Дуб запретил солдатам ходить в бордели, пообещав, что накажет каждого, кто туда отправится, его застают пьяным, в одних кальсонах “в таком раю, полном клопов”, в объятиях мадемуазель Эллы[1450].

Капелланы, все как один, любители выпить и поразвлечься с девицами легкого поведения, представляют собой забавную кучку: начиная с Отто Каца, “святого отца” еврейского происхождения, азартного игрока и частого посетителя борделей[1451], до патера Лацины в черном котелке, обжоры и пьяницы, который, напиваясь до рвоты, подолгу отсыпается после сытных обедов[1452]; от обер-фельдкурата Ибла, поведавшего отбывающим войскам нелепые истории о патриотизме и жертвенности[1453], до болвана фельдкурата Мартинеца, который под хмельком отправившись к Швейку во вшивую тюрьму в Перемышле, шатаясь, “буквально впорхнул к Швейку, как балерина на сцену”, “легкий, как перышко”[1454].

Во всех этих балбесах из театра гротеска, в этих мрачных странных типах есть нечто столь отталкивающее и отвратительное, что они напоминают кобольдов, троллей, страшные морды с рисунков Кубина. Но в карикатуре, создаваемой Гашеком, без солдат, оборванцев, тех, кто страдает от наглости этих баранов, тоже не обошлось. С какой насмешкой он описывает, к примеру, денщика Балоуна, мельника из-под Чески-Крумлова, “толстого пехотинца, обросшего бородой, как Крконош”[1455], лизоблюда, бездельника, канализационную трубу, постоянно рыскающего, чем бы поживиться. Балоун вечно голоден как волк, обжора ворует чужие съестные припасы, только и делает, что мечтает о фрикадельках из печенки, вареной говядине с огурцом, франкфуртском жарком и яблочном рулете, с ностальгией вспоминает времена, когда в деревне зарезали свинью[1456]. Чрезмерный интерес к гастрономическим темам в этом памфлете сочетается с другой земной темой – темой испражнений[1457]. И получается так, что взвод, демонстрируя свою придурошную природу, свою глупость, свое обжорство, ничем не отличается от своих болванов офицеров.